Пастух и пастушка читать онлайн краткое содержание. Виктор петрович астафьев пастух и пастушка современная пастораль

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

ИЗОБРАЖЕНИЕ ВОЙНЫ. «Больше других люблю “Пастуха и пастушку”», - говорил писатель в 1989 г. Повесть значительна прежде всего как первое крупное произведение писателя о войне. Четырнадцать лет писатель вынашивал эту повесть и уже изданную переписывал неоднократно: требовательное отношение к военной теме связано с ощущением ответственности, долга перед теми, кто не вернулся с войны.

“Современная пастораль” - такое жанровое определение дает повести писатель. Он сталкивает сентиментальное мироощущение (пастух и пастушка, пастораль, чувствительность, единственная любовь) с грубым бытом войны. Ho в итоге не получается ожидаемого вывода - любовь побеждает смерть, ибо на жестокой войне любовь спасает далеко не каждого человека.

В центре повествования - малая войсковая единица, взвод пехоты, и ее командир Борис Костяев, именуемый ванькой-взводным (хотя это часто употребляемое писателем слово не гармонирует с образом героя). Взвод участвует в ликвидации взятой в тиски большой группировки немецких войск. Фашистское командование, как и под Сталинградом, отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции.

Идет жестокий кровавый “Бой” (так и называется первая часть), немецкие танки утюжат окопы. Видя, как гибнут люди, юный командир взвода (ему идет только двадцатый год), крича и плача, “натыкаясь на раздавленных, еще теплых людей”, бросается на танк с гранатой: “Его обдало пламенем и снегом, ударило в лицо комками земли, забило все еще вопящий рот землею, катануло по траншее, будто зайчонка. Как жахнула граната, он уже не слышал, воспринял взрыв, боязно сжавшись нутром и сердцем, чуть было не разорвавшимся от напряжения”.

Под пером Виктора Астафьева - одного из лучших мастеров словесного изображения в современной русской литературе - оживают картина боя и образ человека на войне: “Борис недоверчиво посмотрел на усмиренную громаду машины: такую силищу - такой маленькой гранатой! Такой маленький человек! Слышал взводный еще плохо. Во рту у него хрустела земля...”

Картины войны в повести написаны убедительно, зримо, но порой “окопная” правда писателя даже натуралистична: «На поле, в ложках, в воронках, и особенно густо возле изувеченных деревцев лежали убитые, изрубленные, подавленные немцы. Попадались еще живые, изо рта их шел пар, они хватались за ноги, ползали следом по истолченному снегу, опятнанному комками земли и кровью, взывали о помощи.

Обороняясь от жалости и жути, Борис зажмурил глаза: “Зачем пришли сюда?.. Зачем? Это наша земля! Это наша родина! Где ваша?”»

В повести не называются ни время, ни место сражения. Ясно, что действие происходит на Украине, где окружена и уничтожена громадная группировка противника. По мнению исследователей, Астафьев описывает Корсунь-Шевченковскую операцию 1944 г., одну из выдающихся в истории Отечественной войны.

Пафос этой повести антивоенный. В изображении войны писатель глубоко правдив. Есть здесь едва ли не самая сильная сцена современной военной прозы - описание разбитого хутора, греющихся у огня пленных, когда в их толпу врывается солдат в маскхалате с автоматом и расстреливает немцев очередями, крича: “Маришку сожгли-и! Селян всех... всех загнали в церковь. Всех сожгли-и-и! Мамку! Крестную! Всех! Всю деревню... Я их тыщу... Тыщу кончу! Резать буду, грызть!..”

А “в ближайшей полуразбитой хате военный врач с засученными рукавами бурого халата перевязывал раненых, не спрашивая и не глядя: свой это или чужой.

И лежали раненые вповалку: и наши, и чужие, стонали, вскрикивали, иные курили, ожидая отправки...”.

Война в изображении Астафьева - трагедия простых, ни в чем не повинных людей с обеих сторон.

И в этом военном аду за одну ночь расцветает великая, та единственная любовь, которая дается не каждому. Повесть “Пастух и пастушка” - о любви и войне. Автор ставит перед собой труднейшую задачу совместить с грубым реализмом войны возвышенную романтику и даже сентиментальность. И это ему удается, хотя первые критики, познакомившись с первым вариантом повести, усомнились в этом. Писатель переделывал повесть при многих переизданиях, и в итоге ему удалось написать любовные сцены психологически точно, не сбиваясь ни на пошлость, ни на фарс. В психологической мотивировке, в доказательстве возможности этой, казалось, невозможной на войне, молниеносно возникшей любви задействован весь арсенал изобразительных средств, взятых из реалистической литературы и даже из сентиментализма. Здесь можно найти и то, что сегодня в связи с прозой постмодерна именуется интертекстуальностью (цитирование в тексте других текстов), когда Астафьев вплетает в ткань повествования знаменитое “На заре ты ее не буди...” или пушкинское мимолетное виденье, “которое явилось и вознесло однажды поэта на такую высоту, что он задохнулся от восторга”.

Используется в повести и символика. Из арсенала сентиментализма писатель берет жанровое определение повести (“пастораль”) и образы пастуха и пастушки, которые постепенно превращаются в символ. Причем этот символ находится как бы в центре поэтики повести. Он заявлен в названии (“Пастухи пастушка”) и вызывает у читателя определенное ожидание. Ответ дается достаточно быстро. Прибыв в освобожденный хутор, взвод Бориса Костяева натыкается на страшную картину - убитых пастуха и пастушку, двух стариков, приехавших в эту деревню из Поволжья в голодный год. Они пасли колхозный табун:

“Они лежали, прикрывая друг друга. Старуха спрятала лицо под мышку старику. И мертвых било их осколками, посекло одежонку, вырвало серую вату из латаных телогреек, в которые оба они были одеты... Хведор Хвомич пробовал разнять руки пастуха и пастушки, да не смог и сказал, что так тому и быть, так даже лучше - вместе на веки вечные...”

Этот эпизод остается в сознании и как символ жестокой войны, и как символ вечной любви. Ho в тексте происходит дальнейшее развитие символа. В ту единственную ночь, которая была отпущена влюбленным, в памяти Бориса всплывают убитые старик и старуха - деревенские пастухи - и детское воспоминание, когда он с матерью ездил в Москву к тетке и ходил в театр. Он рассказывает Люсе, своей возлюбленной, сцену из спектакля:

“Еще я помню театр с колоннами и музыку. Знаешь, музыка была сиреневая... Простенькая такая, понятная и сиреневая... Я почему-то услышал сейчас ту музыку и как танцевали двое - он и она, пастух и пастушка - вспомнил. Лужайка зеленая. Овечки белые. Пастух и пастушка в шкурах. Они любили друг друга, не стыдились любви и не боялись ее. В доверчивости они были беззащитны”.

В последний раз образы пастуха и пастушки, убитых на войне, мелькают в угасающем сознании взводного, когда его раненного везут в санитарном поезде в тыл.

Образ-символ пастуха и пастушки, который сопровождает Бориса Костяева в тексте повести, помогает писателю раскрыть чувствительность, ранимость, неординарность главного героя, несовместимость его с жестокой реальностью войны и в то же время способность на необычную возвышенную любовь.

Под стать Костяеву и его возлюбленная, образ которой создается в основном за счет арсенала изобразительных средств литературы романтизма. Люся - женщина во многом загадочная. Мы так и не узнаем, кто она и откуда. Многие приметы свидетельствуют о том, что она не деревенская женщина, что она достаточно начитанна и музыкальна, что она понимает и чувствует людей. С ней произошло что-то страшное. “Глубокая затаенность и грусть и даже виноватость в чем-то” угадывались в ней. Писатель рисует ее портрет с помощью полутонов, эскизно. Маленькое лицо ее как будто недорисованное, убегающий взгляд, невзаправдашние глаза делались иногда загадочно-переменчивыми, “то темнея, то светясь, и жили как бы отдельно от лица”. Такая женщина способна на необычную любовь. В повести присутствует нереальная, фантастическая сцена, в которой Борис, якобы отпросившись у руководства, повидал свою возлюбленную еще раз. Этого не было и не могло быть, но сцена изображена вполне реально и еще раз подчеркивает силу и глубину любви.

Зачин и эпилог повести, где описана безымянная женщина, которая все же разыскала могилу своего возлюбленного посреди России и, навестив его, пообещала, что скоро воссоединится с ним навечно, решены в стиле романтической поэтики, т.е. в стилистике Люси, поэтому и можно предположить, что это и есть состарившаяся Люся, которая пронесла свою любовь к Борису через всю жизнь.

Повесть густо заселена героями и дает вполне реальное представление о том, какие люди защищали страну. И хотя это, как правило, эпизодические персонажи, тем не менее, как всегда у Астафьева, они очень выразительны. Это и комбат Филькин, однокашник Бориса по полковой школе, родом из семиреченских казаков, это и партизанский связной Хведор Хвомич, у которого немцы сожгли всю семью и дом. Солдаты из взвода Бориса Костяева все индивидуальны, непохожи друг на друга. Это, к примеру, непьющий долговязый москвич из рабочих Корней Аркадьевич Ланцов, который в детстве на клиросе пел, а потом к атеистически настроенному пролетариату присоединился, но на войне старое умение ему пригодилось - он прочел складную молитву над могилой убитых стариков, пастуха и пастушки. Самый молодой во взводе - ординарец Бориса, по прозвищу Шкалик, который, чтобы поступить в училище и получать бесплатное питание, прибавил себе 2 года, а его в армию забрали в пехоту, вероятно, шестнадцатилетним. Запоминаются и кумовья с Алтая Карышев и Малышев, первый и второй пулеметные номера, в которых взводный души не чаял и которые “воевали, как работали, без суеты и злобы”.

Разные люди были на войне. Был “злой, хитрый, ловкий солдат” Пафнутьев, но лучше бы во взводе его не было. Он любит петь частушку (“Если валенки не дали, значит, выдадут медали”); угождает штабному офицеру и с его помощью перебирается подальше от передовой, порой и мародерствует, за что наказан тяжелым ранением.

Выразителен образ “зажратой пэпэжэ” - походно-полевой жены врача госпиталя, куда попадает Борис Костяев. Она своим видом наводит писателя на такие размышления:

“He одного еще такого вот мямлю-мужика обратает такая вот святоликая боевая подруга. Удобно устраиваясь на жительство, разведет его с семьей, увезет с собой после войны в южный городок, где сытно и тепло, да помыкать простофилей будет лет еще десять-двадцать, пока тот не помрет с надсады”.

Ho полнее других из взвода изображен старшина Мохнаков. Помкомвзвода старшина Мохнаков, антипод Бориса, - хозяин в окопном быту. Он человек без лишних сантиментов, живет по принципу: все дозволено, война все спишет. В этот ряд он ставит и Люсю.

Умелый солдат, он в бою не палил куда попало, не суетился: видя неопытность командира взвода лейтенанта Костяева, он постоянно оборонял его, оказываясь на его пути (“как родимый тятя, опекал и берег лейтенанта”). И хотя он не раз в сердцах про себя называет взводного мямлей, тем не менее понимает его и говорит ему однажды: “Светлый ты парень! Почитаю я тебя. За то почитаю, чего сам не имею... Я весь истратился на войне. Весь! Сердце истратил... He жаль мне никого. Меня бы палачом над немецкими преступниками, я бы их!..” Произнося эти слова, он как бы объясняет свой бестактный и грубый поступок в отношении Люси. Ho старшина не только оценивает себя, но и принимает роковое решение - погибнуть, так как со своей жестокостью он не может жить в обществе. Он гибнет в бою, бросаясь с миной под танк.

Образ старшины Мохнакова - новый характер, неизвестный ранее в литературе. Оказывается, война не только отнимает жизнь у людей, но может и погубить душу человека, даже такого сильного, вжившегося в военный быт и военную жизнь.

Совершенно иной Борис Костяев. Он - поздний ребенок в учительской семье, читающей, образованной, интеллигентной. Мать его из потомственной дворянской семьи декабриста Фонвизина, который в свое время отбывал ссылку в родном городке Бориса. Герой - человек невоенный по своей сути. Ho он выполняет свой долг на войне.

Малоприспособленный к военному быту, Костяев постепенно привык к войне, к людям, научился их понимать, хотя многие из них были старше его и принадлежали к иному общественному слою. Поначалу он, как и все молодые прыткие командиры, прибывшие из полковой школы, не понимал солдат, не видел, что “всякий солдат сам себе стратег”, расчетливость и обстоятельность в бою каждого из них принимая за трусость.

“После многих боев, после ранения, после госпиталя застыдился себя Борис, такого разудалого и несуразного, дошел головой своей, что не солдаты за ним - а он за солдатами! Солдат и без него знает, что надо делать на войне, и лучше всего и тверже всего он знает, что пока в землю закопан - ему сам черт не брат, а вот когда выскочит из земли наверх - так неизвестно что будет: могут и убить, и пока возможно, он не выберется отгудова и за всяким яким в атаку не пойдет, будет ждать, пока свой ванька-взводный даст команду вылазить из окопа и идти вперед... Ho и тогда старый вояка еще секунду-другую перебудет в окопе, глядишь, эта секунда-другая и продлит жизнь солдата на целый век, в это время, может, и пролетит его пуля”.

Это одно из лучших в современной литературе описаний психологии командира переднего края и солдатской психологии. Оба они, и солдат и взводный, вымахнув из окопа, становятся равными перед смертью.

Так о солдате мог написать только человек, сам прошедший войну рядовым: менялись лишь военные профессии - шофер, связист, артразведчик, конюх в нестроевой части после ранения. Он не может об этом писать бесстрастно. Авторская речь в некоторых местах взволнованна, эмоциональна (“Бейся, вояка, и не метусись... Боже упаси ослабить огонь!”), в ней есть прямые обращения к солдату, сочувствие ему (“Что же ты хотел, чтобы при ранении и никакой боли?”).

Есть и легкий юмор, к примеру, в отношении раненого солдата, который ползет в окоп, но облегчить себя ничем не может, даже матюком: “Никакого богохульства позволить себе сейчас солдат не может - он между жизнью и смертью”).

Бориса Костяева ранило в плечо, в течение суток он не может оставить бойцов: нет подмены - и только передав взвод, отправляется в госпиталь. Ho, истощенный нетяжелой раной и всей жестокой войной, он умирает в поезде, который должен был привезти его в тыловой госпиталь.

Борис, как и Мохнаков, - человек, погубленный войной, хотя и любящий и не ожесточившийся. В его лице писатель открывает нам еще одного героя войны. Писатель поставил перед собой цель

- “разобраться хотя бы в одной человеческой душе, которая была слабее того времени, в которое создалась, слабее, но не грубее”:

«Что если родители “перевоспитали” своего сына, что если он воспринимал жизнь несколько “чувствительней”, чем мы, грешные, что если романтическое начало носило в Борисе характер не внешний? Что если просто человек устал смертельно и ему уже сама смерть кажется избавлением от этой усталости и мук? Мне хотелось несколько упредить время и сказать, что наступят дни, не могут не наступить, когда образование, культура приведут, не могут не привести человека к противоречию с той действительностью, когда люди убивают людей. He моя и не героя повести вина, а беда, коли действительность, бытие войны раздавили его. Быть может, замысел опередил события и времена, но это уже право автора - распорядиться замыслом...»

Так объяснил сущность этого характера сам писатель.

Повесть “Пастух и пастушка” - экспериментальная по своей сути, в которой автор искал и новое содержание, и новые формы, т.е. хотел изменить свою стилистику. Она открывала перед писателем разные пути. Один из них - путь, по которому шел Булгаков, используя условные формы изображения, символику, фантастику. Ho Астафьев пошел по другому пути, который также обозначил себя в повести как потенциальная возможность - натуралистический способ изображения жизни. Это последнее писатель реализовал и в неоконченном романе “Прокляты и убиты”, и в новой военной повести о любви “Обертон” (Новый мир. 1996. № 8), где находят себе место и излишне подробная физиология, и ненормативная лексика.

По пустынной степи вдоль железнодорожной линии, под небом, в котором тяжелым облачным бредом проступает хребет Урала, идет женщина. В глазах её стоят слезы, дышать становится всё труднее. У карликового километрового столба она останавливается, шевеля губами, повторяет цифру, значащуюся на столбике, сходит с насыпи и на сигнальном кургане отыскивает могилу с пирамидкой. Женщина опускается на колени перед могилой и шепчет: «Как долго я искала тебя!»

Наши войска добивали почти уже задушенную группировку немецких войск, командование которой, как и под Сталинградом, отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции. Взвод лейтенанта Бориса Костяева вместе с другими частями встретил прорывающегося противника. Ночной бой с участием танков и артиллерии, «катюш» был страшным - по натиску обезумевших от мороза и отчаяния немцев, по потерям с обеих сторон. Отбив атаку, собрав убитых и раненых, взвод Костяева прибыл в ближайший хутор на отдых.

За баней, на снегу, Борис увидел убитых залпом артподготовки старика и старуху. Они лежали, прикрывая друг друга. Местный житель, Хведор Хвомич рассказал, что убитые приехали на этот украинский хутор с Поволжья в голодный год. Они пасли колхозный скот. Пастух и пастушка. Руки пастуха и пастушки, когда их хоронили, расцепить не смогли. Боец Ланцов негромко прочитал над стариками молитву. Хведор Хвомич удивился тому, что красноармеец знал молитвы. Сам он их забыл, в молодости ходил в безбожниках и стариков этих агитировал ликвидировать иконы. Но они его не послушались… Солдаты взвода остановились в доме, где хозяйкой была девушка Люся. Они отогревались и пили самогонку. Все были утомлены, пьянели и ели картошку, не пьянел лишь старшина Мохнаков. Люся выпила вместе со всеми, сказав при этом: «С возвращением вас… Мы так вас долго ждали. Так долго…» Солдаты по одному укладывались спать на полу. Те, кто ещё хранил в себе силы, продолжали пить, есть, шутить, вспоминая мирную жизнь. Борис Костяев, выйдя в сени, услышал в темноте возню и срывающийся голос Люси: «Не нужно. Товарищ старшина…» Лейтенант решительно прекратил домогательства старшины, вывел его на улицу. Между этими людьми, которые вместе прошли многие бои и невзгоды, вспыхнула вражда. Лейтенант грозился пристрелить старшину, если тот ещё раз попытается обидеть девушку. Разозленный Мохнаков ушел в другую избу. Люся позвала лейтенанта в дом, где все солдаты уже спали. Она провела Бориса на чистую половину, дала свой халат, чтобы он переоделся, и приготовила за печкой корыто с водой. Когда Борис помылся и лег в постель, веки его сами собой налились тяжестью, и сон навалился на него. Ещё до рассвета командир роты вызвал лейтенанта Костяева. Люся даже не успела выстирать его форму, чем была очень расстроена. Взвод получил приказ выбить фашистов из соседнего села, последнего опорного пункта. После короткого боя взвод вместе с другими частями занял село. Вскоре туда прибыл командующий фронтом со своей свитой. Никогда раньше Борис не видел близко командующего, о котором ходили легенды. В одном из сараев нашли застрелившегося немецкого генерала. Командующий приказал похоронить вражеского генерала со всеми воинскими почестями. Борис Костяев вернулся с солдатами в тот самый дом, где они ночевали. Лейтенанта опять сморил крепкий сон. Ночью к нему пришла Люся, его первая женщина. Борис рассказывал о себе, читал письма своей матери. Он вспоминал, как в детстве мать возила его в Москву и они смотрели в театре балет. На сцене танцевали пастух и пастушка. «Они любили друг друга, не стыдились любви и не боялись за нее. В доверчивости они были беззащитны». Тогда Борису казалось, что беззащитные недоступны злу… Люся слушала затаив дыхание, зная, что такая ночь уже не повторится. В эту ночь любви они забыли о войне - двадцатилетний лейтенант и девушка, которая была старше его на один военный год. Люся узнала откуда-то, что взвод пробудет на хуторе ещё двое суток. Но утром передали приказ ротного: на машинах догонять основные силы, ушедшие далеко за отступившим противником. Люся, сраженная внезапным расставанием, сначала осталась в избе, потом не выдержала, догнала машину, на которой ехали солдаты. Не стесняясь никого, она целовала Бориса и с трудом от него оторвалась. После тяжелых боев Борис Костяев просился у замполита в отпуск. И замполит уже было решился отправить лейтенанта на краткосрочные курсы, чтобы тот мог на сутки заехать к любимой. Борис уже представлял свою встречу с Люсей… Но ничего этого не произошло. Взвод даже не отвели на переформировку: мешали тяжелые бои. В одном из них геройски погиб Мохнаков, с противотанковой миной в вещмешке бросившись под немецкий танк. В тот же день Бориса ранило осколком в плечо. В медсанбате народу было много. Борис подолгу ждал перевязок, лекарств. Врач, оглядывая рану Бориса, не понимал, почему этот лейтенант не идет на поправку. Тоска съедала Бориса. Однажды ночью врач зашел к нему и сказал: «Я назначил вас на эвакуацию. В походных условиях души не лечат…» Санитарный поезд увозил Бориса на восток. На одном из полустанков он увидел женщину, похожую на Люсю… Санитарка вагона Арина, присматриваясь к молодому лейтенанту, удивлялась, почему ему с каждым днем становится все хуже и хуже. Борис смотрел в окно, жалел себя и раненых соседей, жалел Люсю, оставшуюся на пустынной площади украинского местечка, старика и старуху, закопанных в огороде. Лиц пастуха и пастушки он уже не помнил, и выходило: похожи они на мать, на отца, на всех людей, которых он знал когда-то… Однажды утром Арина пришла умывать Бориса и увидела, что он умер. Его похоронили в степи, сделав пирамидку из сигнального столбика. Арина горестно покачала головой: «Такое легкое ранение, а он умер…» Послушав землю, женщина сказала: «Спи. Я пойду. Но я вернусь к тебе. Там уж никто не в силах разлучить нас…» «А он, или то, что было им когда-то, остался в безмолвной земле, опутанный корнями трав и цветов, утихших до весны. Остался один - посреди России».


Поделиться в социальных сетях!

Любовь моя, в том мире давнем,

Где бездны, кущи, купола, -

Я птицей был, цветком и камнем

И перлом – всем, чем ты была!

Теофиль Готье

И брела она по тихому полю, непаханому, нехоженому, косы не знавшему. В сандалии ее сыпались семена трав, колючки цеплялись за пальто старомодного покроя, отделанного сереньким мехом на рукавах.

Оступаясь, соскальзывая, будто по наледи, она поднялась на железнодорожную линию, зачастила по шпалам, шаг ее был суетливый, сбивающийся.

Насколько хватало взгляда – степь, немая, предзимно взявшаяся рыжеватой шерсткой. Солончаки накрапом пятнали степную даль, добавляя немоты в ее безгласное пространство, да у самого неба тенью проступал хребет Урала, тоже немой, тоже недвижно усталый. Людей не было. Птиц не слышно. Скот отогнали к предгорьям. Поезда проходили редко.

Ничто не тревожило пустынной тишины.

В глазах ее стояли слезы, и оттого все плыло перед нею, качалось, как в море, и где начиналось небо, где кончалось море – она не различала. Хвостатыми водорослями шевелились рельсы. Волнами накатывали шпалы. Дышать ей становилось все труднее, будто поднималась она по бесконечной шаткой лестнице.

У километрового столба она вытерла глаза рукой. Полосатый столбик порябил-порябил и утвердился перед нею. Она опустилась с линии и на сигнальном кургане, сделанном пожарными или в древнюю пору кочевниками, отыскала могилу.

Может, была когда-то на пирамидке звездочка, но отопрела. Могилу затянуло травою проволочником и полынью. Татарник взнимался рядом с пирамидкой-столбиком, не решаясь подняться выше. Несмело цеплялся он заусенцами за изветренный столбик, ребристое тело его было измучено и остисто.

Она опустилась на колени перед могилой.

– Как долго я тебя искала!

Ветер шевелил полынь на могиле, вытеребливал пух из шишечек карлика-татарника. Сыпучие семена чернобыла и замершая сухая трава лежали в бурых щелях старчески потрескавшейся земли. Пепельным тленом отливала предзимная степь, угрюмо нависал над нею древний хребет, глубоко вдавившийся грудью в равнину, так глубоко, так грузно, что выдавилась из глубины земли горькая соль и бельма солончаков, отблескивая холодно, плоско, наполняли мертвенным льдистым светом и горизонт, и небо, спаявшееся с ним.

Но это там, дальше было все мертво, все остыло, а здесь шевелилась пугливая жизнь, скорбно шелестели немощные травы, похрустывал костлявый татарник, сыпалась сохлая земля, какая-то живность, полевка-мышка, что ли, суетилась в трещинах земли меж сохлых травок, отыскивая прокорм.

Она развязала платок, прижалась лицом к могиле.

– Почему ты лежишь один посреди России?

И больше ни о чем не расспрашивала.

Вспоминала.

Часть первая

«Есть упоение в бою!» – какие красивые и устарелые слова!..

Из разговора, услышанного на войне

Орудийный гул опрокинул, смял ночную тишину. Просекая тучи снега, с треском полосуя тьму, мелькали вспышки орудий, под ногами качалась, дрожала, шевелилась растревоженная земля вместе со снегом, с людьми, приникшими к ней грудью.

В тревоге и смятении проходила ночь.

Советские войска добивали почти уже задушенную группировку немецких войск, командование которой отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции и сейчас вот вечером, в ночи сделало последнюю сверхотчаянную попытку вырваться из окружения.

Взвод Бориса Костяева вместе с другими взводами, ротами, батальонами, полками с вечера ждал удара противника на прорыв. Машины, танки, кавалерия весь день метались по фронту. В темноте уже выкатились на взгорок «катюши», поизорвали телефонную связь. Солдаты, хватаясь за карабины, зверски ругались с эрэсовцами – так называли на фронте минометчиков с реактивных установок – «катюш». На зачехленных установках толсто лежал снег. Сами машины как бы приосели на лапах перед прыжком. Изредка всплывали над передовой ракеты, и тогда видно делалось стволы пушчонок, торчащих из снега, длинные спички пэтээров. Немытой картошкой, бесхозяйственно высыпанной на снег, виделись солдатские головы в касках и планках, там и сям церковными свечками светились солдатские костерки, но вдруг среди полей поднималось круглое пламя, взнимался черный дым – не то подорвался кто на мине, не то загорелся бензовоз либо склад, не то просто плеснули горючим в костерок танкисты или шофера, взбодряя силу огня и торопясь доварить в ведре похлебайку.

В полночь во взвод Костяева приволоклась тыловая команда, принесла супу и сто боевых граммов. В траншеях началось оживление. Тыловая команда, напуганная глухой метельной тишиной, древним светом диких костров – казалось, враг, вот он, ползет-подбирается, – торопила с едой, чтобы скорее заполучить термосы и умотать отсюда. Храбро сулились тыловики к утру еще принести еды и, если выгорит, водчонки. Бойцы отпускать тыловиков с передовой не спешили, разжигали в них панику байками о том, как тут много противника кругом и как он, нечистый дух, любит и умеет ударять врасплох.

Эрэсовцам еды и выпивки не доставили, у них тыловики пешком ходить разучились, да еще по уброду. Пехота оказалась по такой погоде пробойней. Благодушные пехотинцы дали похлебать супу, отделили курева эрэсовцам. «Только по нас не палить!» – ставили условие.

Гул боя возникал то справа, то слева, то близко, то далеко. А на этом участке тихо, тревожно. Безмерное терпение кончалось, у молодых солдат являлось желание ринуться в кромешную темноту, разрешить неведомое томление пальбой, боем, истратить накопившуюся злость. Бойцы постарше, натерпевшиеся от войны, стойче переносили холод, секущую метель, неизвестность, надеялись: пронесет и на этот раз. Но в предутренний уже час, в километре, может в двух, правее взвода Костяева послышалась большая стрельба. Сзади, из снега, ударили полуторасотки-гаубицы, снаряды, шамкая и шипя, полетели над пехотинцами, заставляя утягивать головы в воротники оснеженных, мерзлых шинелей.

Стрельба стала разрастаться, густеть, накатываться. Пронзительней завыли мины, немазано заскрежетали эрэсы, озарились окопы грозными всполохами. Впереди, чуть левее, часто, заполошно тявкала батарея полковых пушек, рассыпая искры, выбрасывая горящей вехоткой скомканное пламя.

Борис вынул пистолет из кобуры, поспешил по окопу, то и дело проваливаясь в снежную кашу. Траншею хотя и чистили лопатами всю ночь и набросали высокий бруствер из снега, но все равно хода сообщений забило местами вровень со срезами, да и не различить было эти срезы.

– О-о-о-од! Приготовиться! – крикнул Борис, точнее, пытался кричать. Губы у него состылись, и команда получилась невнятная. Помкомвзвода старшина Мохнаков поймал Бориса за полу шинели, уронил рядом с собой, и в это время эрэсы выхаркнули вместе с пламенем угловатые стрелы снарядов, озарив и парализовав на минуту земную жизнь, кипящее в снегах людское месиво; рассекло и прошило струями трассирующих пуль мерклый ночной покров; мерзло застучал пулемет, у которого расчетом воевали Карышев и Малышев; ореховой скорлупой посыпали автоматы; отрывисто захлопали винтовки и карабины.

Из круговерти снега, из пламени взрывов, из-под клубящихся дымов, из комьев земли, из охающего, ревущего, с треском рвущего земную и небесную высь, где, казалось, не было и не могло уже быть ничего живого, возникла и покатилась на траншею темная масса из людей. С кашлем, криком, визгом хлынула на траншею эта масса, провалилась, забурлила, заплескалась, смывая разъяренным отчаянием гибели волнами все сущее вокруг. Оголодалые, деморализованные окружением и стужею, немцы лезли вперед безумно, слепо. Их быстро прикончили штыками и лопатами. Но за первой волной накатила другая, третья. Все перемешалось в ночи: рев, стрельба, матюки, крик раненых, дрожь земли, с визгом откаты пушек, которые били теперь и по своим, и по немцам, не разбирая, кто где. Да и разобрать уже ничего было нельзя.

Виктор Астафьев

ПАСТУХ И ПАСТУШКА

Современная пастораль

Любовь моя, в том мире давнем,
Где бездны, кущи, купола, -
Я птицей был, цветком и ка,мнем.
И перлом - всем, чем ты была!

Теофиль Готье


И брела она по дикому полю, непаханому, нехоженому, косы не знавшему. В сандалии ее сыпались семена трав, колючки цеплялись за пальто старомодного покроя, отделанного сереньким мехом на рукавах.

Оступаясь, соскальзывая, будто по наледи, она поднялась на железнодорожную линию, зачастила по шпалам, шаг ее был суетливый, сбивающийся.

Насколько охватывал взгляд - степь кругом немая, предзимно взявшаяся рыжеватой шерсткой. Солончаки накрапом пятнали степную даль, добавляя немоты в ее безгласное пространство, да у самого неба тенью проступал хребет Урала, тоже немой, тоже недвижно усталый. Людей не было. Птиц не слышно. Скот отогнали к предгорьям. Поезда проходили редко.

Ничто не тревожило пустынной тишины.

В глазах ее стояли слезы, и оттого все плыло перед нею, качалось, как в море, и где начиналось небо, где кончалось море - она не различала. Хвостатыми водорослями шевелились рельсы. Волнами накатывали шпалы. Дышать ей становилось все труднее, будто поднималась она по бесконечной шаткой лестнице.

У километрового столба она вытерла глаза рукой. Полосатый столбик, скорее вострый кол, порябил-порябил и утвердился перед нею. Она спустилась к линии и на сигнальном кургане, сделанном пожарными или в древнюю пору кочевниками, отыскала могилу.

Может, была когда-то на пирамидке звездочка, но, видно, отопрела. Могилу затянуло травою-проволочником и полынью. Татарник взнимался рядом с пирамидкой-колом, не решаясь подняться выше. Несмело цеплялся он заусенцами за изветренный столбик, ребристое тело его было измучено и остисто.

Она опустилась на колени перед могилой.

Как долго я тебя искала!

Ветер шевелил полынь на могиле, вытеребливал пух из шишечек карлика-татарника. Сыпучие семена чернобыла и замершая сухая трава лежали в бурых щелях старчески потрескавшейся земли. Пепельным тленом отливала предзимняя степь, угрюмо нависал над нею древний хребет, глубоко вдавшийся грудью в равнину, так глубоко, так грузно, что выдавилась из глубин земли горькая соль, и бельма солончаков, отблескивая холодно, плоско, наполняли мертвенным льдистым светом и горизонт, и небо, спаявшееся с ним.

Но это там, дальше было все мертво, все остыло, а здесь шевелилась пугливая жизнь, скорбно шелестели немощные травы, похрустывал костлявый татарник, сыпалась сохлая земля, какая-то живность - полевка-мышка, что ли, суетилась в трещинах земли меж сохлых травок, отыскивая прокорм.

Она развязала платок, прижалась лицом к могиле.

Почему ты лежишь один посреди России?

И больше ничего не спрашивала.

Вспоминала.

Часть первая

«Есть упоение в бою!» - какие красивые и устарелые слова!..

Из разговора, услышанного на войне


Орудийный гул опрокинул, смял ночную тишину. Просекая тучи снега, с треском полосуя тьму, мелькали вспышки орудий, под ногами качалась, дрожала, шевелилась растревоженная земля вместе со снегом, с людьми, приникшими к ней грудью.

В тревоге и смятении проходила ночь.

Советские войска добивали почти уже задушенную группировку немецких войск, командование которой отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции и сейчас вот вечером, в ночи, сделало последнюю сверхотчаянную попытку вырваться из окружения.

Взвод Бориса Костяева вместе с другими взводами, ротами, батальонами, полками с вечера ждал удара противника на прорыв.

Машины, танки, кавалерия весь день метались по фронту. В темноте уже выкатывались на взгорок «катюши», поизорвали телефонную связь. Солдаты, хватаясь за карабины, зверски ругались с эрэсовцами - так называли на фронте минометчиков с реактивных установок - «катюш». На зачехленных установках толсто лежал снег. Сами машины как бы приосели на лапах перед прыжком. Изредка всплывали над передовой ракеты, и тогда видно делалось стволы пушчонок, торчащих из снега, длинные спички пэтээров. Немытой картошкой, бесхозяйственно высыпанной на снег, виделись солдатские головы в касках и шапках, там и сям церковными свечками светились солдатские костерки, но вдруг среди полей поднималось круглое пламя, взнимался черный дым - не то подорвался кто на мине, не то загорелся бензовоз либо склад, не то просто плеснули горючим в костерок танкисты или шофера, взбодряя силу огня и торопясь доварить в ведре похлебайку.

В полночь во взвод Костяева приволоклась тыловая команда, принесла супу и по сто боевых граммов. В траншеях началось оживление.

Тыловая команда, напуганная глухой метельной тишиной, древним светом диких кострой - казалось, враг, вот он ползет-подбирается, - торопила с едой, чтобы поскорее заполучить термосы и умотать отсюда. Храбро сулились тыловики к утру еще принести еды и, если выгорит, водчонки. Бойцы отпускать тыловиков с передовой не спешили, разжигали в них панику байками о том, как тут много противника кругом и как он, нечистый дух, любит и умеет ударять врасплох.

Эрэсовцам еды и выпивки не доставили, у них тыловики пешком ходить разучились, да еще по уброду. Пехота оказалась по такой погоде пробойней. Благодушные пехотинцы дали похлебать супу, отделили курева эрэсовцам. «Только по нам не палить!» - ставили условие.

Гул боя возникал то справа, то слева, то близко, то далеко. А на этом участке тихо, тревожно. Безмерное терпение кончалось. У молодых солдат являлось желание ринуться в кромешную темноту, разрешить неведомое томление пальбой, боем, истратить накопившуюся злость. Бойцы постарше, натерпевшиеся от войны, стойче переносили холод, секущую метель, неизвестность, надеялись - пронесет и на этот раз. Но в предутренний уже час, в километре, может, в двух правее взвода Костяева послышалась большая стрельба. Сзади, из снега, ударили полуторасотки-гаубицы, снаряды, шамкая и шипя, полетели над пехотинцами, заставляя утягивать головы в воротники оснеженных мерзлых шинелей.

Стрельба стала разрастаться, густеть, накатываться. Пронзительней завыли мины, немазанно скрежетнули эрэсы, озарились окопы грозными всполохами. Впереди, чуть левее, часто, заполошно тявкала батарея полковых пушек, рассыпая искры, выбрасывая горящей вехоткой скомканное пламя.

Борис вынул пистолет из кобуры, поспешил по окопу, то и дело проваливаясь в снежную кашу. Траншеи хотя и чистили лопатами всю ночь и набросали высокий бруствер из снега, но все равно хода сообщений забило местами вровень со срезами, да и не различить было этих срезов.

Виктор Астафьев

ПАСТУХ И ПАСТУШКА

Современная пастораль

Любовь моя, в том мире давнем,

Где бездны, кущи, купола, -

Я птицей был, цветком и камнем.

И перлом – всем, чем ты была!

Теофиль Готье

И брела она по дикому полю, непаханому, нехоженому, косы не знавшему. В сандалии ее сыпались семена трав, колючки цеплялись за пальто старомодного покроя, отделанного сереньким мехом на рукавах.

Оступаясь, соскальзывая, будто по наледи, она поднялась на железнодорожную линию, зачастила по шпалам, шаг ее был суетливый, сбивающийся.

Насколько охватывал взгляд – степь кругом немая, предзимно взявшаяся рыжеватой шерсткой. Солончаки накрапом пятнали степную даль, добавляя немоты в ее безгласное пространство, да у самого неба тенью проступал хребет Урала, тоже немой, тоже недвижно усталый. Людей не было. Птиц не слышно. Скот отогнали к предгорьям. Поезда проходили редко.

Ничто не тревожило пустынной тишины.

В глазах ее стояли слезы, и оттого все плыло перед нею, качалось, как в море, и где начиналось небо, где кончалось море – она не различала. Хвостатыми водорослями шевелились рельсы. Волнами накатывали шпалы. Дышать ей становилось все труднее, будто поднималась она по бесконечной шаткой лестнице.

У километрового столба она вытерла глаза рукой. Полосатый столбик, скорее вострый кол, порябил-порябил и утвердился перед нею. Она спустилась к линии и на сигнальном кургане, сделанном пожарными или в древнюю пору кочевниками, отыскала могилу.

Может, была когда-то на пирамидке звездочка, но, видно, отопрела. Могилу затянуло травою-проволочником и полынью. Татарник взнимался рядом с пирамидкой-колом, не решаясь подняться выше. Несмело цеплялся он заусенцами за изветренный столбик, ребристое тело его было измучено и остисто.

Она опустилась на колени перед могилой.

– Как долго я тебя искала!

Ветер шевелил полынь на могиле, вытеребливал пух из шишечек карлика-татарника. Сыпучие семена чернобыла и замершая сухая трава лежали в бурых щелях старчески потрескавшейся земли. Пепельным тленом отливала предзимняя степь, угрюмо нависал над нею древний хребет, глубоко вдавшийся грудью в равнину, так глубоко, так грузно, что выдавилась из глубин земли горькая соль, и бельма солончаков, отблескивая холодно, плоско, наполняли мертвенным льдистым светом и горизонт, и небо, спаявшееся с ним.

Но это там, дальше было все мертво, все остыло, а здесь шевелилась пугливая жизнь, скорбно шелестели немощные травы, похрустывал костлявый татарник, сыпалась сохлая земля, какая-то живность – полевка-мышка, что ли, суетилась в трещинах земли меж сохлых травок, отыскивая прокорм.

Она развязала платок, прижалась лицом к могиле.

– Почему ты лежишь один посреди России?

И больше ничего не спрашивала.

Вспоминала.

Часть первая

«Есть упоение в бою!» – какие красивые и устарелые слова!..

Из разговора, услышанного на войне

Орудийный гул опрокинул, смял ночную тишину. Просекая тучи снега, с треском полосуя тьму, мелькали вспышки орудий, под ногами качалась, дрожала, шевелилась растревоженная земля вместе со снегом, с людьми, приникшими к ней грудью.

В тревоге и смятении проходила ночь.

Советские войска добивали почти уже задушенную группировку немецких войск, командование которой отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции и сейчас вот вечером, в ночи, сделало последнюю сверхотчаянную попытку вырваться из окружения.

Взвод Бориса Костяева вместе с другими взводами, ротами, батальонами, полками с вечера ждал удара противника на прорыв.

Машины, танки, кавалерия весь день метались по фронту. В темноте уже выкатывались на взгорок «катюши», поизорвали телефонную связь. Солдаты, хватаясь за карабины, зверски ругались с эрэсовцами – так называли на фронте минометчиков с реактивных установок – «катюш». На зачехленных установках толсто лежал снег. Сами машины как бы приосели на лапах перед прыжком. Изредка всплывали над передовой ракеты, и тогда видно делалось стволы пушчонок, торчащих из снега, длинные спички пэтээров. Немытой картошкой, бесхозяйственно высыпанной на снег, виделись солдатские головы в касках и шапках, там и сям церковными свечками светились солдатские костерки, но вдруг среди полей поднималось круглое пламя, взнимался черный дым – не то подорвался кто на мине, не то загорелся бензовоз либо склад, не то просто плеснули горючим в костерок танкисты или шофера, взбодряя силу огня и торопясь доварить в ведре похлебайку.

В полночь во взвод Костяева приволоклась тыловая команда, принесла супу и по сто боевых граммов. В траншеях началось оживление.

Тыловая команда, напуганная глухой метельной тишиной, древним светом диких костров – казалось, враг, вот он ползет-подбирается, – торопила с едой, чтобы поскорее заполучить термосы и умотать отсюда. Храбро сулились тыловики к утру еще принести еды и, если выгорит, водчонки. Бойцы отпускать тыловиков с передовой не спешили, разжигали в них панику байками о том, как тут много противника кругом и как он, нечистый дух, любит и умеет ударять врасплох.

Эрэсовцам еды и выпивки не доставили, у них тыловики пешком ходить разучились, да еще по уброду. Пехота оказалась по такой погоде пробойней. Благодушные пехотинцы дали похлебать супу, отделили курева эрэсовцам. «Только по нам не палить!» – ставили условие.

Гул боя возникал то справа, то слева, то близко, то далеко. А на этом участке тихо, тревожно. Безмерное терпение кончалось. У молодых солдат являлось желание ринуться в кромешную темноту, разрешить неведомое томление пальбой, боем, истратить накопившуюся злость. Бойцы постарше, натерпевшиеся от войны, стойче переносили холод, секущую метель, неизвестность, надеялись – пронесет и на этот раз. Но в предутренний уже час, в километре, может, в двух правее взвода Костяева послышалась большая стрельба. Сзади, из снега, ударили полуторасотки-гаубицы, снаряды, шамкая и шипя, полетели над пехотинцами, заставляя утягивать головы в воротники оснеженных мерзлых шинелей.

Стрельба стала разрастаться, густеть, накатываться. Пронзительней завыли мины, немазанно скрежетнули эрэсы, озарились окопы грозными всполохами. Впереди, чуть левее, часто, заполошно тявкала батарея полковых пушек, рассыпая искры, выбрасывая горящей вехоткой скомканное пламя.

Борис вынул пистолет из кобуры, поспешил по окопу, то и дело проваливаясь в снежную кашу. Траншеи хотя и чистили лопатами всю ночь и набросали высокий бруствер из снега, но все равно хода сообщений забило местами вровень со срезами, да и не различить было этих срезов.

– О-о-о-од! Приготовиться! – крикнул Борис, точнее, пытался кричать. Губы у него состылись, и команда получилась невнятная. Помкомвзвода старшина Мохнаков поймал Бориса за полу шинели, уронил рядом с собой, и в это время эрэсы выхаркнули вместе с пламенем головатые стрелы снарядов, озарив и парализовав на минуту земную жизнь, кипящее в снегах людское месиво; рассекло и прошило струями трассирующих пуль мерклый ночной покров; мерзло застучал пулемет, у которого расчетом воевали Карышев и Малышев; ореховой скорлупой посыпали автоматы; отрывисто захлопали винтовки и карабины.

Из круговерти снега, из пламени взрывов, из-под клубящихся дымов, из комьев земли, из охающего, ревущего, с треском рвущего земную и небесную высь, где, казалось, не было и не могло уже быть ничего живого, возникла и покатилась на траншею темная масса из людей. С кашлем, с криком, с визгом хлынула на траншеи эта масса, провалилась, забурлила, заплескалась, смывая разъяренными отчаяньем гибели волнами все сущее вокруг.

Рассказать друзьям